Бедняга Матюшка издали последовал за ним.
– Что? Тебя не рассчитывает подрядчик? – спросил я его.
– То-то-тка, все вот жилит да дерется еще, – отвечал он, уходя.
Не прошло четверти часа после этой сцены, мы сидели еще с барышнями у Арины Семеновны в ожидании отца Николая, который присылал из церкви с покорнейшею просьбою подождать его, приказывая, что, как он освободится, так сам зайдет просить достопочтенных гостей. Чтоб отклонить для Нимфодоры всякую возможность вступить со мною в разговор о литературе, я продолжал упорно смотреть в окно. «Однако отец Николай что-то долго нейдет, думал я, неужели он все еще молебны служит?» Около церкви никого уж не видать, а между тем в противоположной стороне, к кабаку, масса народа делается все гуще и гуще. Наконец, я увидел ясно, что туда идут и бегут.
– Кажется, пожар! – сказал я, вставая.
– Ах, боже мой! – воскликнула Нимфодора и даже Минодора с довольно, по-видимому, твердыми нервами.
В это время вошел отец Николай, бледный и запыхавшийся.
– Батюшка! Что такое случилось? Откуда вы? – спросил я.
– Что, сударь! Случилось несчастье: убийство в кабаке! Сейчас ходил напутствовать дарами, да уж поздно – злодеи этакие!
– Скажите! – произнесли опять Нимфодора и Минодора в один голос.
– Кто такие? Кто кого убил? – спросил я.
– Плотники… стали пьяные в кабаке с хозяином разделываться… слово за слово, да и драка… один молодец и уходил подрядчика насмерть, – отвечал отец Николай, садясь и утирая катившийся с лица его крупными каплями пот.
– Не Пузича ли это? – сказал я.
– Его, его, Пузича, коли знаете. Плутоватый был мужичонко.
– Кто ж его убил? Он сейчас здесь был.
– Да я уж и не знаю. Петром, кажется, зовут парня, высокий этакой, худой.
– Батюшка! Нельзя ли еще как-нибудь помочь убитому? – воскликнул я.
– Вряд ли! – отвечал отец Николай, сомнительно покачивая головой.
Но я, схватив попавшийся мне на глаза перочинный ножик, чтоб пустить Пузичу кровь, пошел как мог проворно к кабаку. Место происшествия, как водится, окружала густая толпа; я едва мог пробраться к небольшой площадке перед кабаком, на которой, посредине, лежал вверх лицом убитый Пузич, с почерневшим, как утопленник, лицом, с следами пены и крови на губах. У поддевки его правый рукав был оторван, рубаха вся изорвана в клочки; правая рука иссечена цирюльником, но кровь уж не пошла. В стороне стоял весь избитый Матюшка и плакал, утирая слезы кулаком связанных рук. Сидевшему на лавочке Петру, тоже с обезображенным лицом и в изорванном кафтане, сотский вязал ноги.
– Злодей, что ты наделал? – сказал я ему.
Он взмахнул на меня глазами, потом посмотрел на церковь.
– Давно уж, видно, мне дорога туда сказана! – проговорил он и прибавил сотскому: – Что больно крепко вяжешь? Не убегу.
В толпе между тем несколько баб ревело, или, лучше сказать, голосило:
– Батюшка, кормилец мой! – завывала одна.
– Что ты надсажаешься? Али родня? – говорил ей мужской голос.
– Ну, батюшка, как не надсажаться! Все человеческая душа, словно пробка выскочила! – отвечала женщина.
– Пускай поревет; у баб слезы не купленные, – заметил другой мужской голос.
– О, о, о, ой! – стонала еще другая баба. – Куда теперь его головушка поспела?
– Удивительная вещь, удивительная вещь! – толковал клинобородый мужик с умным лицом и, должно быть, из торговцев.
– Как у них это случилось? – отнесся я к нему.
– Пьяные, сударь, – отвечал он, – Пузич с утра с Фомкой пьет; пьяные-с! Поначалу они принялись вдвоем в кабаке этого толсторожего пария бить; не знаю, про што его и связали: он ничем не причинен!.. Цаловальник видит, что дело плохо: бьют человека не на живот, а насмерть, караул закричал. Мы в кабак-то и вбежали, и Петруха-то вошел. «За что, говорит, парня бьете?» – и стал отымать, вырвал у них его, да и на улицу: они за ним, да и на него. Пузич за волосы его сгреб, а Фомка под ногу подшибает, и Петруха – на моих глазах это было – раза два их отпихивал, так Фомка и поотстал, а Пузич все лезет: сила-то не берет, так кусаться стал, впился в плечо зубами, да и замер. Мы было с сотским начали разнимать их – где тут! За ноги хотели было их растащить, так Пузич как съездил меня сапогом по голове, так шабаш – на-ли шабалка затрещала. Сотский стал уж кричать: «Воды! Водой разливайте!» Я было побежал зачерпнуть – прихожу: все уж порешено. Петруха, говорят, оборанивался, оборанивался, и как ухватит его запоперек, на аршин приподнял, да и хрясь о землю – только проохнул. А Козырев испугался, вскочил на своего живодерного коня и лупмя почал его лупить плетью, чтоб ускакать. Ребята тут смеются ему: «Возьми, говорят, кол; ишь плетью-то не пробирает, бока больно толсты!» Такой дурак: угнал – словно не найдут.
Я вышел из толпы; мне попался старик Сергеич, проворно шедший туда своей заплетающейся походкой.
– Дедушка! Слышал ли, что ваш Петр начудил? – сказал я ему.
– Ой, государь милостивый! Слышал, слышал! За то его, батюшка, бог наказал, что родителя мало почитал. Тогда бы стерпел – теперь бы слюбилось, – отвечал старик и прошел.
Потом меня нагнали барышни, перебиравшиеся от Арины Семеновны к отцу Николаю. По просьбе их я рассказал им все подробности.
– Гм!.. – глубокомысленно произнесла младшая, Минодора.
– Что за народ эти мужики! – сказала в нос старшая, Нимфодора.
Рассказ впервые опубликован в журнале «Отечественные записки» (1855, No 9), с подзаголовком «Деревенские записки». Закончен он бил 15 июля 1855 года.
Отзываясь с похвалой о народных рассказах Писемского, Некрасов особо отметил язык «Плотничьей артели»: «…народный язык в этом рассказе удивительно верен».